Глава 10

Субботним днем конца марта Октавия Ангелуцци стояла у кухонного окна, глядя на задний двор.

Он был разделен деревянными заборчиками на множество отдельных двориков.

Октавия разглядывала эти каменные сады с бетонной почвой. Какой-то paesano, заскучавший по родине, притащил во двор ящик, напоминающий формой шляпу-треуголку, и насыпал в него пыли, воображая, что это земля; из пыли поднимался костлявый ствол. Внизу от ствола отходили маленькие отростки, похожие на пальцы, на которых дрожали мертвые желтые листочки. Из зацементированной серой клумбы торчал, озаряемый серебристым зимним светом, красный цветочный горшок. Над ним густо висели, перекрещиваясь так замысловато, что между ними не смогла бы пролететь самая хитроумная ведьма, бельевые веревки, уходящие от окон к смутно виднеющимся деревянным шестам.

Октавия чувствовала чудовищную усталость. Видимо, думала она, во всем виноват холод, эта длинная зима без единого солнечного лучика. Из-за депрессии стали хуже платить, и она работала теперь больше, а получала все равно меньше. Вечерами они с матерью пришивали на лоскутья пуговицы, порой призывая на помощь и детей. Однако мальчики фыркали из-за нищенской оплаты — цент за лоскут — и всячески отлынивали от работы. Это вызывало у нее только смех: дети могут позволить себе независимость.

У нее болела грудь, глаза, голова. Наверное, у нее жар. Из головы не выходила одна и та же мысль: что станет с ними без денег от Ларри, как они будут поднимать четверых детей? Не проходило недели, чтобы она не снимала с их с матерью почтового счета некоторой суммы. Прекрасная мечта потеряла очертания: они были отброшены назад, от владения собственным домом их снова отделяли долгие годы.

Глядя вниз на безрадостный двор, который внезапно обрел жизнь благодаря кошке, прошедшейся по забору, она думала о Джино и Сале, обреченных, возможно, на участь безмозглых грузчиков — неотесанных, грубых, увязших в трущобах, обзаводящихся детьми и обрекающих их на столь же нищенское прозябание. Ее охватила невыносимая тревога, сменившаяся страхом и настоящей тошнотой. Она уже видела, как они раболепствуют перед подлецами и клянчат подачку, подобно своим родителям. Беднякам приходится побираться — иначе не выживешь.

А как же Винни? Октавия вздрогнула: его будущее она уже и вовсе не принимала в расчет. Ему придется рано начать трудиться, чтобы помогать братьям и сестрам. Иного выхода не просматривалось.

Ах, этот проклятый Ларри — ведь он бросает семью в тот самый момент, когда она больше, чем когда-либо, нуждается в его помощи! И еще смеет приходить к ним лопать!

Впрочем, все мужчины — подлецы. Ей внезапно представился мужчина вообще — волосатый, как горилла, голый, с огромным, торчащим кверху органом для изготовления детей. Да, такие они и есть!

Кровь прилила ей к лицу, и она почувствовала такую слабость, что едва добралась до кухонного стола и осела на табурет. Ее грудь раздирала боль, от которой перехватывало дыхание. Она с обреченным ужасом поняла, что больна.

Октавию, упавшую лицом на стол, рыдающую от страха и от боли и пачкающую белую клеенку с голубым рисунком своей мокротой, окрашенной кровью, первым обнаружил Джино. Октавия прошептала:

— Сходи за матерью и тетушкой Лоуке…

Джино так перепугался, что, ни слова не говоря, кубарем скатился по лестнице.

Озабоченная родня застала Октавию отчасти пришедшей в себя, с выпрямленной спиной. Однако пятна на клеенке говорили сами за себя. Октавия собралась было вытереть стол, чтобы не всполошить мать, но потребность в симпатии и опасение быть обвиненной в симуляции в ближайшей же семейной ссоре вынудили ее оставить все как есть.

Лючия Санта ворвалась к ней первой. Ей сразу бросился в глаза удрученный, болезненный, виноватый вид дочери; она перевела взгляд на кровь на клеенке, заломила руки, запричитала и разразилась слезами. Эта театральность всегда выводила Октавию из себя; даже Джино пробормотал из-за материнской спины:

— Ради бога…

Однако сцена отняла всего минуту. Мать мгновенно овладела собой, взяла дочь за руку и повела ее через комнаты.

— Бегом к доктору Барбато! — крикнула она на ходу Джино.

Тот, чуя приключение и полный сознания собственной значительности, помчался вниз еще шустрее, чем несколько минут назад.

Уложив Октавию в постель, Лючия Санта вооружилась пузырьком со спиртом и уселась рядом с дочерью в ожидании врача. Щедро поливая спиртом ладонь, она протирала Октавии лоб и щеки. Обе успели успокоиться; Октавия видела на лице матери знакомое сердитое выражение, означавшее, что дочь и остальная семья теперь и подавно заслоняют от нее весь остальной мир. Она попробовала пошутить:

— Не волнуйся, ма. Я поправлюсь. Во всяком случае, я не собираюсь родить ребенка без мужа. Я по-прежнему хорошая итальянская девушка.

Однако в подобные моменты Лючии Санте изменяло чувство юмора. Жизнь научила ее уважительному отношению к ударам судьбы. Она сидела у изголовья дочери, как маленький Будда в черном. Дожидаясь врача, она лихорадочно размышляла, что будет означать для семьи болезнь, к каким новым лишениям она приведет. Невзгоды подступали со всех сторон: муж отнят, сын женился раньше времени, депрессия лишает работы, а теперь еще болезнь дочери. Она собиралась с силами, ибо понимала, что речь идет теперь не об отдельных неприятностях.

Под ударом оказалась вся семья, самая ее ткань, жизнь. Семье грозила теперь не череда ударов, а полное уничтожение, бездна отчаяния.

Доктор Барбато поднялся следом за Джино по лестнице и прошел к кровати Октавии. Он был, как всегда, щеголевато одет, усики его были аккуратно подстрижены. Он приобрел билеты на оперу в Бруклинскую Академию музыки и теперь торопился. Он едва не отказался от посещения больной, едва не посоветовал мальчишке обратиться в «Белльвю».

Стоило ему увидеть девушку и выслушать их рассказ, как ему стало ясно, что он напрасно пришел сюда. Девушке все равно не миновать больницы. Однако он уселся у ее кровати, видя, насколько она смущена тем, что ее будет осматривать такой молодой мужчина и что при этом будет присутствовать ее мать, не спускающая с нее глаз. «Эти итальянцы воображают, что мужчина не побрезгует женщиной даже на смертном одре», — неприязненно подумал он.

— Что ж, синьора, — произнес он, — придется мне осмотреть вашу дочь. Попросите мальчика выйти.

Мать обернулась и увидела, как расширились у Джино его любопытные глаза. Шлепнув его, она прикрикнула:

— Брысь! Раз в жизни разрешаю тебе: можешь убегать.

Джино, ожидавший похвалы за проявленную прыть, удалился на кухню, бормоча проклятия.

Доктор Барбато приложил стетоскоп к груди Октавии и, как того требовала профессия, уставился в пространство; на самом деле он прекрасно рассмотрел тело девушки. К его удивлению, она оказалась совсем худенькой. Полная грудь и широкие, округлые бедра создавали обманчивое впечатление. Она здорово потеряла в весе, но по ее крупному лицу этого невозможно было заметить, поскольку, при всей его миловидности, его трудно было представить изможденным. Ее огромные темные глаза испуганно наблюдали за ним. Врач успел отметить — не выходя, впрочем, за рамки профессионализма, — насколько созрело ее тело для любви. Она напомнила ему обнаженную красавицу с картины, которую он видел в Италии, путешествуя после окончания медицинского факультета. Она была женщиной классического типа, самой природой предназначенной для деторождения и обильных утех на супружеском ложе. Лучше бы ей побыстрее выйти замуж, не обращая внимания на болезнь.

Он встал, накрыл плечи девушки простыней и со спокойной уверенностью сказал:

— Поправитесь!

После этого он поманил мать в соседнюю комнату. Однако Октавия, к его удивлению, взмолилась:

— Доктор, прошу вас, говорите при мне! Матери все равно придется все мне рассказать. Иначе она не будет знать, как ей поступить.

Врач знал, что с такими людьми все равно не удастся соблюсти тонкостей профессии. Поэтому он безмятежно произнес: