Глава 4
К концу августа все, кроме детей, уже ненавидели лето. Днем люди задыхались от вони раскаленного камня, плывущего гудрона, бензина и навоза, оставляемого на мостовых лошадьми, влекущими тележки с овощами. Над западной стеной города, где ютилось семейство Ангелуцци-Корбо, в неподвижном от жары воздухе висели клубы пара, изрыгаемого локомотивами. Из горящих топок паровозов, выстраивающих товарные вагоны в аккуратные ряды, вырывались черные хлопья. Теперь, воскресным днем, когда все живое попряталось по щелям, оставленные в покое желтые, коричневые и черные вагоны казались на солнце объемными геометрическими фигурами, нелепыми абстракциями в джунглях из стали, камня и кирпича. Серебряные рельсы змеились в бесконечность.
На Десятой авеню, которую до самой Двенадцатой, до реки, уже ничего не загораживало, было светлее, чем на любой другой авеню города, и гораздо жарче в разгар дня. Сейчас на ней было совершенно безлюдно. Воскресный отдых будет длиться аж до четырех часов, наполненный треском разгрызаемых орехов, бульканьем вина и бесконечными семейными легендами. Кое-кто навещал более удачливых родственников, которые проживали теперь в собственных домах на Лонг-Айленде или в Нью-Джерси. Другие пользовались свободным от работы днем, чтобы хоронить, женить, крестить близких и, самое главное, приносить еду, а может, и облегчение, больным родственникам, угодившим в больницу «Белльвю».
Самые американизированные семьи ездили даже на Кони-Айленд «Парк аттракционов на берегу океана, на дальней оконечности нью-йоркского района Бруклина.», но такое можно было себе позволить не чаще одного раза в год. Добираться туда приходилось долго, а итальянские семьи столь многочисленны, что это требовало увеличенных расходов на франкфуртеры и содовую, даже если запастись собственной едой и питьем в бумажных пакетах.
Мужчины ненавидели эти путешествия. Итальянцам было невтерпеж валяться без дела на песочке: достаточно они намучились на солнце за неделю, вкалывая на железнодорожных путях! По воскресеньям им хотелось сидеть в холодке — дома или в саду, отдыхать от напряжения, отдавшись картам, тянуть винцо и слушать болтовню женщин, не позволяющих им шевельнуть даже пальцем. Нет, тащиться на Кони-Айленд — все равно, что выйти на работу.
Самым великолепным было праздное послеобеденное время. Дети отправлялись в кино, а мать с отцом, выпив по рюмочке после сытного обеда и никем не тревожимые, могли заняться любовью. Это был единственный свободный день за всю неделю, и к нему относились как к сокровищу. В этот день восстанавливались силы и семейные узы. Недаром сам господь бог отдыхал на седьмой день от праведных трудов!
В то воскресенье улицы, восхитительно пустые, разбегались от Десятой авеню под идеально прямым углом. Здешние жители были слишком бедны, чтобы владеть автомобилями, поэтому ничто лишнее не нарушало симметрию бетонных тротуаров с вкраплениями голубой плитки. Солнце отражалось от всего: от гладкого черного гудрона, от стальной ограды крыльца, даже от обшарпанных бурых ступенек. Ослепительное летнее солнце будто навсегда повисло в небе, заставив расступиться опостылевшие за неделю фабричные трубы.
Впрочем, Лючия Санта посвятила этот день не отдыху, а борьбе, решив застать своих обидчиков, Ле Чинглата, врасплох.
Квартира была пуста. Октавия, как и надлежит послушной итальянской дочери, повела Сала и малютку Лену на прогулку. Винченцо с Джино отправились в кино. Лючия Санта была свободна.
Старший сын, Лоренцо, опора и защита семьи, оставшейся без отца, не выказал должного уважения к матери и родне и не явился на воскресный обед.
Он не ночевал дома последние две ночи, а, появившись поутру, рассказывал матери, будто работал допоздна и оставался на ночь в своей конюшне. Однако Лючия Санта не нашла в шкафу его лучшего костюма, а также одну из его двух белых рубашек и маленького чемоданчика. С нее хватит! Bastanza. Она приняла решение.
Чтобы ее сын, которому еще не исполнилось восемнадцати, неженатый, живущий у матери под крышей, осмелился ослушаться мать? Что за позор для доброго имени семьи, что за удар по ее престижу у соседей! Это вызов ее справедливому правлению, бунт! Бунт, который надо подавить в зародыше.
Одетая во все черное, воплощение респектабельности в воскресной шляпе и в вуали, с плоской сумочкой почтенной матроны, натянув на короткие ноги коричневые хлопчатобумажные чулки с врезающимися в ляжки подвязками, Лючия Санта, невзирая на палящее солнце, зашагала по Десятой авеню к Тридцать шестой стрит, на которой обитали Ле Чинглата. На ходу она распалялась, готовясь закатить им хорошенькую сцену. Эта сладкоречивая бесстыдница еще двадцать лет назад проливала в церкви горючие слезы из-за того, что ей придется спать с мужчиной, которого она в глаза не видела! Del-i-cato! «Какие нежности! (ит.)» Ax, какой ужас, ах, какой страх, ах, ах! Лючия Санта мстительно улыбнулась. Как они важничают, эти людишки! То был просто инстинктивный страх прирожденной шлюхи! Клятва перед алтарем, официальные бумаги, позволяющие гордо взирать на мир, глядеть любому в глаза, независимо от того, богата ты или бедна, — вот что важно! Чтобы никакого disgrazia. Если кто-нибудь оскорбит твою честь, ты можешь с чистой совестью его прикончить. Впрочем, здесь не Италия… Она отбросила эти мысли, устыдившись кровожадности, присущей скорее свежеиспеченной иммигрантке, а не ей, американке с двадцатилетним стажем.
Вот что может натворить Америка с нормальной итальянской девушкой, когда рядом нет родителей, которые научили бы ее уму-разуму. Теперь Ле Чинглата — взрослая дама. Но сколько важности! Как высоко она себя ставит! Вообще-то ее семейка всегда отличалась лукавством.
А сын? Америка не Америка, семнадцать ему лет или чуть больше, работает он или бездельничает — главное, подчиняться матери, иначе он узнает, как тяжела ее рука. О, был бы жив его родной отец, уж он бы ему наподдал! Впрочем, из-под отцовской крыши Лоренцо и не подумал бы сбежать.
Оказавшись в тени дома, где проживали Ле Чинглата, Лючия Санта облегченно перевела дыхание.
Немного передохнув в прохладном подъезде, где стоял неизменный мускусный запах от мышей и крыс, она собралась с силами, чтобы подняться по лестнице и вступить в бой. На мгновение ее охватило отчаяние, от которого даже подкосились ноги: она осознала, насколько беззащитна, насколько безжалостно помыкает ею судьба. Дети становятся ей чужими: по-иностранному ведут себя, говорят на иностранном языке, а муж и вовсе проявил склонность к бродяжничеству, так что превратился в помеху в ее борьбе за выживание.
Но нет, от таких мыслей недалеко и до поражения. Она стала подниматься по ступенькам. Она не позволит своему сыну превращаться в гангстера, в безвольную медузу, в посыльного у старой бесстыдницы. На темной лестничной площадке, вдыхая мускусный запах, Лючия Санта на минуту представила себе электрический стул, истекающего кровью сына, заколотого сицилийцем или мужем-ревнивцем… Но к тому моменту, когда дверь в квартиру Ле Чинглата распахнулась, она успела забыть все свои страхи. Теперь она была готова к сражению.
Однако ей пришлось спешно перестраивать боевые порядки. В дверях стоял супруг Ле Чинглата, седой человек с густыми усами, в чистой белой рубашке и в черных брюках на помочах, обтягивающих его раздутый живот. Несмотря на отсидку в тюрьме, он имел цветущий цвет лица.
Лючию Санту охватили сомнения. Раз муж дома, то что здесь делать ее сыну? Неужели она просто наслушалась досужих сплетен? Однако стоило ей увидеть у стола синьору Ле Чинглата, как ее покинули всякие сомнения. В выражении ее лица она прочла враждебность, вину, вызов и непонятную ревность.
Женщина тоже была во всем черном, и, хотя лицо ее было тоньше и моложе, чем у Лючии Санты, она вполне могла сойти за мать Лоренцо. Чтобы женщина ее возраста смела совращать ребенка!… Неужели обе они были когда-то молоды и невинны?
— Синьора! — подал голос Ле Чинглата. — Присядьте, выпейте стаканчик вина. — Он подвел ее к белому столу и налил вина из полугаллонового кувшина. — В этом году созрел добрый виноград. Это вино пахнет Италией. — Подмигнув, он добавил: